Читальный зал
Алек Эпштейн. Фото с сайта mgimo.ru
|
Русско-еврейские интеллектуалы первого советского поколения: штрихи к портрету
18.10.2012 Я чувствовала себя тем более русской, чем больше мне в этом отказывали. В этом смысле я была типичной девочкой из интеллигентной московской еврейской семьи.
Р.М. Фрумкина
Писать о группе выдающихся интеллектуалов, выделяя ее по национальному признаку, тем более когда речь идет о таком народе, как евреи, – занятие, кажется, заведомо неблагодарное. Сталинская пропаганда конца 1940-х – начала 1950-х годов, пожалуй, не так сильно грешила против истины, называя евреев «безродными космополитами», да и вообще интеллектуалам нередко свойственно декларировать свою принадлежность именно ко всему человечеству, а не к той или другой нации. «Не только воспитание, но сама атмосфера Одессы сформировала меня так, что – независимо от апостола Павла – я не научился отличать эллина от иудея», – писал искусствовед Борис Моисеевич Бернштейн, ничуть не смущаясь тем, что при попытке устроиться работать в Эрмитаж экскурсоводом по античному отделу именно его национальное происхождение стало главной преградой: «После первой же – пробной! – экскурсии меня оттуда выгнали. …В моей экскурсии были обнаружены аморальные выходки – я объяснил, кто такие были гетеры, а еще назвал Гиацинта “молодым человеком”, и чуткие уши дам из античного отдела услышали в этом намек на безнравственные и даже подсудные отношения юноши с Аполлоном. Кроме того, я был обвинен в формализме… Полагаю, что за мной числился еще один грех, непроизносимый, но наиболее существенный – мое еврейство».
Именно в силу распространенности подобного отношения к собственной национально-культурной идентичности приводимые фрагменты воспоминаний известного питерско-таллинского искусствоведа, живущего ныне в Калифорнии, могут служить введением в проблему в целом. Зная, что для многих окружающих они, чем бы ни занимались, оставались евреями, сами эти люди в своих многочисленных интервью и выступлениях, как правило, настаивали на том, что их национальное происхождение – малозначимая деталь, которая почти ничего в их жизни не определяла. «Я равнодушен к поискам корней, традиций и не слишком много думал, откуда рос, из чего складывался» – трудно представить более странные слова в устах выдающегося мыслителя-гуманитария, занимающегося философией истории и культурологией, чем эти мемуарные размышления Г.С. Померанца. Анализу этой показательной модели самоотрекающегося комплекса крупнейших русско-еврейских интеллектуалов второй половины ХХ века и посвящена эта статья.
Хотя в сложном составе их самоидентичности русская «половина» явно перевешивала еврейскую, на наш взгляд, было бы неверно трактовать последнюю как некий рудимент на пути к полной и закономерной ассимиляции. Она не образовывала для наших героев основы некоего коллективного самосознания – тем важнее зафиксировать свойственное им субъективное переживание еврейскости, которое не сводилось бы только к уходящему наследию предков или внешней стигме. Отмеченное выше самоотречение совершенно не похоже на известный комплекс «самоненависти» немецких или центральноевропейских евреев первой трети ХХ века, но явно восходит к проблематичной выделенности, особому характеру участия интеллектуалов еврейского происхождения в культурной жизни России (Украины, Белоруссии и так далее) имперского и советского периодов. Действительно, евреи были «сверхпредставлены» в верхней страте российского интеллектуального класса (относительно общей пропорции этой этнической группы в совокупном населении страны) – что вовсе не уникально для модерных обществ: на определенном этапе то же оказывается характерно, например, и для венгерской, немецкой или американской истории двух последних столетий. Близким аналогом можно считать, например, «экстраординарное» присутствие немцев в российской академической и управленческой элите XIX–XX веков – хотя подобные сравнения нуждаются в более тщательных нюансировках и даже оговорках. Гораздо важнее для нас вопрос, как и почему именно евреями «оказываются» продуктивные новаторы или весьма заметные фигуры интеллектуальной жизни; какое избирательное сродство существует между этническим происхождением того или иного исследователя и его нацеленностью на наиболее перспективные позиции научного поиска. Здесь принципиально важным станет обращение к текстам автобиографического жанра.
В центре нашего анализа – четырнадцать самобытных мыслителей, имена которых входят в золотой фонд российской общественной и гуманитарной мысли: литературовед и историк Ефим Григорьевич Эткинд (1918–1999), философы и культурологи Григорий Соломонович Померанц (1918 г.р.) и Владимир Соломонович Библер (1918–2000), филолог и фольклорист Елеазар Моисеевич Мелетинский (1918–2005), историк Михаил Яковлевич Гефтер (1918–1995), востоковед-арабист Исаак Моисеевич Фильштинский (1918 г.р.), литературовед Юрий Михайлович Лотман (1922–1993), историк-медиевист Арон Яковлевич Гуревич (1924– 2006), искусствовед Борис Моисеевич Бернштейн (1924 г.р.), социолог Владимир Эммануилович Шляпентох (1926 г.р.), историк, археолог и антрополог Лев Самуилович Клейн (1927 г.р.), социальный психолог и философ Игорь Семенович Кон (1928 г.р.), философ и филолог Александр Моисеевич Пятигорский (1929–2009) и лингвист Ревекка Марковна Фрумкина (1931 г.р.). Все эти люди принадлежат к «разночинским» семьям первого послереволюционного «поколения надежд», когда перед евреями открылись беспрецедентные в российской истории перспективы; почти все они пережили и крах многих ожиданий, а четверо – Григорий Померанц, Елеазар Мелетинский, Исаак Фильштинский и Лев Клейн – в разные годы были судимы и лишены свободы. Четверо эмигрировали: Е.Г. Эткинд с середины 1970-х жил преимущественно во Франции, А.М. Пятигорский последние тридцать пять лет работал по большей части в Англии, а двое – В.Э. Шляпентох и Б.М. Бернштейн – ныне проживают в США (показательно, что в еврейское Государство Израиль не отправился ни один); все остальные всю жизнь прожили в России (теоретически любой из ныне живущих еще может покинуть страну, но шансы на это представляются мизерными). При этом, в отличие от подавляющего большинства советских ученых-гуманитариев, эти люди обрели на Западе признание куда большее, чем на Родине: многие из них были избраны во всевозможные академии, получили мантии почетных докторов разных европейских и американских университетов, и при этом никто, ни один из них, не был избран в Академию наук своей собственной страны: для всех докторские «корочки» остались пределом статусного роста, хотя некоторые не получили и их. Никто и никогда не занимал значимых административных постов: они не были ни ректорами, ни деканами, ни директорами академических институтов. С точки зрения институционального статуса эти четырнадцать человек были среди многих тысяч других, хотя очевидно, что значение Ю.М. Лотмана, В.С. Библера, А.Я. Гуревича, Е.М. Мелетинского, Л.С. Клейна, А.М. Пятигорского и остальных для российской науки и общественно-гуманитарной мысли огромно и в разы превосходит вклад подавляющего большинства академиков и директоров институтов историко-филологического и тем более обществоведческого профиля. Почти все написали и издали содержательные мемуарные книги, сравнительное рассмотрение которых и позволило написать настоящую статью.
Выбор этнического критерия, разумеется, свидетельствует не об уникальном, но специфическом характере анализируемых текстов; к опубликованным в последние десятилетия мемуарам И.М. Дьяконова, Вяч.Вс. Иванова или Б.Ф. Егорова они, разумеется, ближе, чем к воспоминаниям официально признанных властью гуманитариев-евреев, вроде Исаака Минца или Теодора Ойзермана. Это было первое советское поколение, его представители начинали «здесь и сейчас», опираясь на советские идеи и лозунги, но у всех анализируемых нами лиц, при несходстве их интересов, характерной оказывалась некая нетрафаретность, «продвинутость» собственной профессиональной работы, вкупе с установкой на связь узкого интеллектуального производства с широким культурным и идеологическим контекстом. В итоге все наши герои стали деятельными участниками общей либерализации позднесоветской интеллектуальной жизни и обеспечили переход ее уже к постсоветской стадии. При этом все эти исследователи в своей работе были весьма далеки и от разрешенной в СССР культурной и публицистической жизни на языке идиш.
О роли, которую сыграли евреи в революциях 1917 года, написано и сказано уже очень много. Не меньше написано и о том, какое влияние оказали эти революции на жизнь еврейского населения России в целом6. А вот попытки скомпоновать групповой портрет интеллектуальной элиты «шестидесятников» русско-еврейского происхождения (первой когорты, выросшей и сформировавшихся уже в послереволюционной, и исключительно советской, среде) пока, насколько известно, не предпринималось, хотя о каждом из упоминаемых нами людей написано немало. Эта статья – попытка именно такого портрета, написать который позволили в первую очередь свидетельства самих «портретируемых».
Где они родились и выросли? Надо сказать, что из местечек «черты оседлости» ушли уже их родители, а то и дедушки с бабушками. Все эти люди родились в больших и интернациональных по составу населения городах и получили уже городское образование, причем часто не там, где они родились. Из всех четырнадцати университет за пределами двух столиц закончил только В.Э. Шляпентох (это был истфак университета в Киеве – третьем по величине городе СССР), но после этого и он перебрался в Москву, где в 1956 году защитил кандидатскую диссертацию.
Почти все они родились в интеллигентных семьях, где высшее образование впервые получили уже их родители. Многие родились в семьях врачей или творческих работников. Отец Р.М. Фрумкиной был достаточно высокопоставленным государственным служащим; отец Ю.М. Лотмана (его настоящая фамилия – Финкельштейн), закончивший юридический университет Петербургского университета, работал юрисконсультом; отец Г.С. Померанца был бухгалтером; отец Е.Г. Эткинда в годы НЭПа был коммерсантом, арендовал и возглавлял бумажную фабрику; отец А.М. Пятигорского, еще до революции окончив гимназию с золотой медалью, а затем после революции – с отличием Горный институт, был инженером-сталелитейщиком; инженером был и отец И.М. Фильштинского; а отец Б.М. Бернштейна в 1920-е годы – директором еврейской школы в Одессе. В целом же справедливым будет отметить, что, хотя все эти выдающиеся гуманитарии, без сомнения, превзошли своих родителей в смысле академической карьеры, они появились на свет в интеллигентных семьях, где ценилось и уважалось знание. Случайно или нет, голодных «кухаркиных детей», для которых образование было единственной надеждой выбраться из удушающей нищеты местечек и городов «черты оседлости», среди них не было.
В конце XIX – первые десятилетия ХХ века еврейские семьи в Российской империи были раздираемы сомнениями: эмигрировать в США? (Такой выбор сделали около двух миллионов человек.) Связать свою судьбу с сионизмом и Палестиной? Присоединиться к революционному движению? Поддержать либералов? Этот выбор, естественно, стоял и перед семьями родителей тех людей, которым посвящена эта статья. Выбор, как водится, каждый делал свой. «После еврейских погромов 1905 года большая часть папиной семьи эмигрировала: кто-то уехал в Америку, а любимый папин старший брат Вова – в Варшаву», – вспоминала Р.М. Фрумкина. «До сорока лет отец воспринимался всеми скорее как деятель Бунда», – отмечал Г.С. Померанц. Большинство же просто делали свое дело, осознавая, что «времена не выбирают», как, например, отец Л.С. Клейна, окончивший Варшавский императорский университет, успевший побывать и офицером в Добровольческой армии Деникина, и бригадным врачом в Красной армии, вначале в дивизии Котовского, а потом – под началом Тухачевского.
Процесс ассимиляции, который проходили родители, принадлежавшие к поколению уроженцев 1880–1900-х годов, не был простым, это нередко вызывало конфликты с представителями старшего поколения. Так, Л.С. Клейн вспоминает: «Дед Моисей был чрезвычайно религиозным. …У нас в доме завели специальный шкаф с посудой для визитов деда Моисея (чтобы он не осквернился от “не кошерной” пищи и посуды)». Дед Моисей «милостиво соглашался сидеть за столом», но в семье своей дочери и ее мужа все равно ничего не ел. В.Э. Шляпентох указывает: «В нашей семье не соблюдались никакие еврейские обычаи. Мое тринадцатилетие пришлось на октябрь 1939 года и, по сути, никак не отмечалось в семье не только потому, что папа умер всего за две недели до этого, но и потому, что это было совершенно не принято в кругу секуляризованных и ассимилированных евреев. Только один родственник отца, дядя Фрейнкин, не был с этим согласен; он пришел на мою бар-мицву и был у нас единственным гостем». Несколько десятилетий спустя таких дедушек и дядей не находилось вовсе, и не приходится сомневаться в интеллектуальной честности Григория Померанца, написавшего: «Среди моих знакомых есть старые интеллигенты, сохранившие верность православию; ни одного – сохранившего верность иудаизму. Образованные евреи сплошь стали атеистами, а когда их захватывала встречная волна возвращения к вере – попадали в орбиту христианства». Впрочем, это было много позже.
Еврейская образовательная традиция, однако, не ограничивается религиозной составляющей, тем более в семьях, ориентированных на интеграцию в состав русской или европейской интеллигенции. Биографии этих людей удивляют примерами чрезвычайно раннего развития и устремленностью к знаниям, сопряженной с невероятным трудолюбием еще в отроческие годы. Это желание быть первыми, и во временных коллективах в эвакуации, и в самых лучших московских и питерских школах и университетах, преуспеть интеллектуально, чего бы это ни стоило, отличало практически всех. За редким исключением, они заканчивали школы с медалями, учились в вузах на одни пятерки, получали красные дипломы, а порой и именные стипендии, наличие которых, как в статусном, так и в финансовом и бытовом аспектах, очень облегчало жизнь. Разумеется, стремление к интеллектуальному совершенству и признанию присущи не только евреям, но для евреев на всем протяжении мировой истории это был один из наиболее естественных и широко распространенных путей «в люди», вопреки всем преградам, ограничениям и процентным нормам – тогда в СССР отмененным, как казалось, навсегда. Едва ли их родители думали, что государственный антисемитизм вскоре вернется и эти образовательные достижения, казалось бы, в чем-то излишние, для них, евреев, окажутся вновь совершенно необходимыми.
Подчеркнем, что для всех этих людей, несмотря на их еврейское происхождение, родным языком был именно русский. Любопытно, что идиш – основной разговорный язык евреев «черты оседлости» – отвергался уже в семье, где выросла мать А.М. Пятигорского. По его свидетельству, «в доме запрещалось говорить на идише. Висела табличка: “В этом доме говорят либо на древнееврейском, либо на литературном русском языке”«. Эту табличку повесил дед будущего великого философа, который, в свою очередь, уже вырос в совершенно русифицированной семье. Фактически, все герои настоящего обзора жили в секулярных семьях, проходивших процесс ускоренной ассимиляции, и в детские годы еврейская тема как таковая их совершенно не занимала. Об этом, как под копирку, пишут почти все.
«До войны в моем подростковом сознании “еврейский вопрос” как бы не существовал. В нашей семье о “еврейском вопросе” и антисемитизме никогда не говорили. …Не придавали мы никакого значения и национальности наших учителей», – признавал В.Э. Шляпентох. «Я, в отличие от моих родителей, дедов, родился полным, насквозь космополитом. И мое совсем раннее детство, до 1939-го – года перелома в сталинской политике в сторону мировой военной империи, этому содействовало», – отмечал А.М. Пятигорский. «Я не особенно ощущаю себя евреем, – констатировал Л.С. Клейн. – В семье у нас не разговаривали ни на идиш, ни на иврите, и у нас не было иудейской религии». «На русском мы говорили дома, белорусский знали так же хорошо, как русский, благодаря школе», – писал он, идиш же был всего лишь языком, который «слышали у соседей». Не быть евреем казалось делом таким простым и естественным. Многое, очень многое изменилось в дни войны и тем более в последовавшие за ней годы.
II
Военные годы стали для советского еврейства водоразделом. Тому было, как представляется, три причины, и все они отразились в биографиях каждого из представителей описываемой группы.
Во-первых, в действующей армии (призваны были Г.С. Померанц, Е.М. Мелетинский, В.С. Библер, Ю.М. Лотман и М.Я. Гефтер, а позднее добровольцем отправился на фронт и Л.С. Клейн; А.Я. Гуревич, признанный негодным к несению строевой службы, был мобилизован военкоматом на танковый завод; И.М. Фильштинский начиная с 1941 года преподавал в Военном институте иностранных языков) или в эвакуации эти очень молодые люди – в момент начала войны им было от десяти до двадцати трех лет – оказались в совершенно иной социальной среде, чем та, к которой они привыкли. Эта новая среда была куда менее «рафинированной», и в ней был широко распространен бытовой антисемитизм, с которым столкнуться в пределах Садового кольца и на берегах Невы было значительно труднее. В подростковой среде враждебное отношение к евреям приводило к актам насилия, причем зачастую именно они, как это многократно бывало в истории Нового времени, «возвращали» ассимилированных евреев к ощущению своей национальной принадлежности. Такие переживания эвакуированные еврейские дети испытывали повсеместно, где бы они ни жили – в Самаре (где оказался В.Э. Шляпентох), Чебоксарах (там жил с матерью И.С. Кон), Перми (где с мамой жила Р.М. Фрумкина) или где бы то ни было еще, и, разумеется, не эти страдания «выковали» будущих выдающихся интеллектуалов. Однако то, что они повлияли на их становление, сомнению не подлежит. Антиеврейские эксцессы имели место не только в тылу, но и в действующей армии. Вот что вспоминал, например, Ю.М. Лотман: «Мы движемся к Дону. От бомбежек, периодически появляющихся немецких танков мы разделились и идем на восток небольшими группами – два-три человека. Стараемся идти со своими, из своего полка, но практически уже растерялись. В степи во время бомбежки я встретился с солдатом из другого дивизиона нашего полка – донским казаком. …Всю дорогу мы рассуждали, почему война для нас так неудачно складывается. Мой спутник выражал свою мысль приблизительно в следующих словах: “Ты, Юрка, не сердись, а евреи тут виноваты. Нет, ты не думай, я это не в фашистском духе и, знаешь, этих предубеждений у меня нету, но посуди сам. Вот немцы к войне готовились, а мы что – мы фестивали делали, кино лучшее в мире выпускали, Ойстрах на скрипочке пилил – и все евреи. Не, знаешь, у меня предрассудков нету, но лучше было в это время не скрипочками заниматься”«.
Во-вторых, в огне Холокоста погибли более двух с половиной миллионов советских евреев – около половины еврейского населения страны; практически у каждого выжившего были расстрелянные, сожженные, повешенные родственники и друзья. «Холокост для таких, как я, это еще и биография» – эти слова М.Я. Гефтера, мама и брат которого были убиты в 1941 году при массовом уничтожении евреев в оккупированном Симферополе, могли повторить очень и очень многие. Реалии Холокоста, а позднее – государственный запрет на увековечение памяти жертв стали для многих, как им казалось, «переставших быть евреями» евреев тем зеркалом, в котором они неожиданно увидели, какими их видит их окружение. Как и бытовой антисемитизм, но в несравнимо больших масштабах, Холокост напоминал ассимилировавшимся евреям, насколько иллюзорна их ассимиляция, как в глазах «просвещенных» немцев, так и в глазах народа и правительства их собственной страны.
В-третьих, иной стала официальная советская национальная политика, в первые двадцать послереволюционных лет подчеркивавшая классовые, но никак не национальные различия. Первые столкновения с почувствовавшими новый курс чиновниками были очень болезненными, о чем поведали и многие из тех ассимилированных молодых людей еврейского происхождения, кому впоследствии предстояло стать гордостью российской науки и общественной мысли. Так постепенно пришло осознание того, что уйти от своего еврейства труднее, чем это казалось изначально. Когда в 1948 году, приехав в Москву первым израильским посланником, Голда Меир, находясь в толпе у Московской хоральной синагоги, со слезами обращалась к тем, кто ее окружал: «Спасибо вам за то, что вы остались евреями», – она едва ли отдавала себе отчет в том, что к тому времени вопрос о том, «быть ли евреем», в Советском Союзе уже не был вопросом выбора.
Дальше всех пошел ассимилированный питерский интеллигент Л.С. Клейн, именно тогда обозначивший свою неразрывную связь с еврейством. «Отец при рождении получил три имени: Самуил-Соломон-Станислав (два библейских, одно польское), – писал он много лет спустя. – Звали его дома по третьему имени. Это и обусловило мое отчество – Станиславович. Но когда только начался крен государственной власти в сторону антисемитизма, я, к тому времени вошедший в совершеннолетие, из чувства протеста изменил отчество на Самуилович. Имя младшего брата отца было Леон (польское), он рано умер, по нему и меня назвали. Но, говорят, паспортист сказал: “Нет такого имени. Как это по-русски будет?” Ему ответили: “Лев”. Он обрадовался: “Вот так и запишем”. Вообще-то в еврейской среде русское имя Лев стало очень популярным после того, как Лев Толстой высказался против погромов, поэтому мои не сопротивлялись». Разнузданная антиеврейская кампания в последние сталинские годы напомнила о погромах, случившихся за полвека до этого, и именно память о погромах связала еврейские национальные и русские культурные компоненты идентичности.
Алек Д. Эпштейн
(См. далее)
magazines.russ.ru
Наверх
|
|